О СЛАДОСТЬ ДНЕЙ МИНУВШИХ

мой главный сайт http://nicbokov.blogspot.com контакт bokovnicolas@yahoo.fr

Friday, August 05, 2005

Клюв химеры

© Nicolas Bokov
Греков сообразил, что так и не начал газету, которую уже давно держал перед глазами. Меньше всего интересовали его муниципальные выборы: о них спорили и на первой странице, и на четвертой, и на восемнадцатой. Рассказ о покойном вожде привлек на мгновение, но он прежде читал истории и пострашнее. Греков подумал, что любит иное: врывающийся следом за посетителем холодный воздух, гам и шум, табачный дым, – минуты сосредоточенности, близкой к прозрению, настигали его, Грекова, именно в одиночестве, подчеркнутом пустыми столиками вокруг и единственной чашечкой кофе, блюдечком, ложечкой. Впрочем, беспокойным был аппарат для игры в шарик: с треском выскакивали цифры на табло, слышались восклицанья партнеров, чаще всего досады.
Он подумал, что много раньше, если не в отрочестве, видел прежде всего смешное в событиях, подчас в самое неподходящее время; чтобы отвлечься и не смутить посторонних усмешкой, он вызывал в памяти снежный мартовский день, длинные тени деревьев, пересекавшие свободную часть кладбища, оранжевые комья глины на снегу, и ощущенье отрезанности от всех человека, два дня тому назад стонавшего в забытьи, а теперь помещенного в роскошный деревянный ящик. Впоследствии дело пошло иначе: теперь он вспоминал о временах веселья, о надеждах, о жажде преодоления. Он даже выдумал сравнение двух жизней, которые обе были его, продолжившие одна другую, причем он и не заметил перемены. И если раньше жизнь была все-таки светлым продлением в неизвестное, – в нее изредка вторгались серые и вообще черные полосы, теперь светлое казалось островками, пятнышками, пупырышками. Однако теория всеобщей тьмы его не привлекала: ее мешали осваивать хлопоты о пропитании и ночлеге. Отыскать такое становилось все затруднительнее: одних он не хотел обременять своим все более опасным присутствием, другие от его просьбы сошли бы с ума.
Множество событий, важных разве для него, Грекова, постепенно ослабили и ту способность, которая была лучшей защитой от неудобств жизни. он почитал ее даром, с нею он видел себя богачом. То была память. Он встревожился, обнаружив, что уже не может восстановить что-либо, казавшееся в момент совершения важнейшим. Так он пережил смерть первой любви, предваренную агонией и распадом. И попытка воскресить ее – вспомнить тон, жест, прикосновение – вдруг не удалась. Его постигло, может статься, и наказание: он полагал, что события прошлого подобны цветам, он даже покушался на сравнение своей души с просторным садом, куда лишь он имеет доступ, где он-то и хозяин, вернее, желанный гость, поскольку любуется бескорыстно, не с целью составить букет или вообще икебану – и стяжать, наконец, лавровый венок превосходства. Беспокойство возникло в тот миг, когда он обнаружил следы пребывания чужих, и небрежного пребывания: сломанные стебли, трава, истерзанная любителями пикников, хуже того: иные цветы рассыпались от одного его взгляда!
Не друзья виноваты ли, – их становилось все меньше. Он усомнился и в той женщине, которая только и Любила его, вероятно, – другие видели в нем развлечение, партнера, наконец, мужчину или средство к собственному возвышению. Он утрачивал пониманье происходящего, точнее, скрытого его смысла, хотя вера в свою звезду теплилась и заставляла действовать и даже утверждать. Быть может, он слишком опередил сверстников, современников, и это не могло пройти без последствий. Оставалось последнее: отступить, скомкать, подождать однолетков и вожаков, уже медлительных, уже обремененных добычей. Вероятно, то лишь усталость, думал он, Греков, а в золе есть еще уголек, а журавль в небе еще не вылупился из яйца? Или поэт произнес не стихи, но страшное предсказание, почти приговор: «Зачем тебе, почти не существующему, искать другого, праха не имеющего».
Греков вздрогнул: на столик легла кипа газет и журналов, а из карманов возникшего перед ним пальто торчали газеты и журналы. Он поднял голову резко: улыбавшийся Ц., даже вдруг захохотавший от удовольствия Ц., едва ли много изменившийся за четыре года прошедшего времени. У обоих мелькнул порыв обняться, но получилось скромнее и привычнее: они пожали руки.
– Греков, где я?!
Пришедший едва не начал разыгрывать шутку, повторявшуюся когда-то в бараке каждой утро, как умыванье.
(Приподнявшись с набитой сеном подушки, Ц. хрипел:
– Пить… пить… – И Греков с видом сестры милосердия поднес ему кружку с так называемым портвейном. Жадно отпив, Ц. обвел невидящим взором заплеванный пол, объедки, рваную газету, стройный ряд сапог, сушившихся возле печки.
– Где я, ребята?..
– На родине пролетарьята! – голосом московского радио чеканил Греков.
Ц. с рыданием откинулся на подушку.)
И сейчас они засмеялись.
– Зачем столько дряни? – неловко продолжил беседу Греков, показывая на газеты. Ц. вздохнул:
– Завтра я – в Питере.
– Хочешь водки?
– Что я, эмигрант, что ли, – фыркнул Ц. – В стране, где умные люди делают коньяк, арманьяк… – Он собирался продолжить перечисление, но решил приберечь его для тамошних приятелей. Впрочем, коньяк он выпил залпом и смутился, словно припомнил, может быть, что в каком-то романе пить коньяк советовалось иначе, все-таки обоняя и прислушиваясь к оттенкам вкуса.
– Так ты не хочешь, как говорится, выбрать, гм, свободу?
– Решал, представь себе, вчера. Тут мне будет нехорошо, потому что… – Теперь Ц. не спешил пить, да и Греков не торопился. – Двойную жизнь я люблю, да и потом, если, так сказать… Видно, как вы живете, читал, да и сам знаю.
– Но я, наконец, здесь, – произнес Греков с таким видом, с каким сообщают сногсшибательное нечто.
– Ты здесь, – кивнул Ц., словно соглашался с логически безупречным рассуждением. – А я и здесь и там.
– И ты…
– И я могу поговорить с друзьями, как ты уже никогда не сможешь: ты слишком многое узнал, слишком, а я знать не хочу!
– Но послушай…
– Да?
– Нет, ничего, ничего.
– Ну вот: то6то ж вы деретесь между собой: здесь вы голые, вам холодно. В Москве, небось, толковали о христианстве. Может, я еще потолковать хочу. Там люди умнее.
– Да почему голые? – недоумевал Греков. Ц. оглянулся на проходившую мимо девицу и одобрительно покивал головой.
– Сам знаешь: с одним здороваемся, с другим говорим о погоде, а с третьим даже о смысле прочитанного… – И Ц. обратился к молодой женщине с вопросом, которого Греков уже не расслышал.

Он подождал на лестничной площадке и шагнул было к ступенькам, когда дверь все-таки отворилась. На пороге стоял Новоселов. Он-то и кивнул и отступил в глубину прихожей, как бы приглашая войти. Они пошли по коридору, минуя многие двери с амбарными замками.
– Никого в квартире, – делился своей радостью приятель. – Храповы уехали на дачу. Передреева увезли в колхоз. Правда, козлов не уехал, да подрался вчера в пивной: посадили. – Они пересекли огромную кухню со странными пятнами на потолке и оказались в комнате величиной с чемодан. Потолок казался очень высоким, а впрочем, таким и был. Комната не пустовала никогда: даже до революции тут хранился уголь. Сам Новоселов въехал в день смерти предыдущего жильца и помогал выносить гроб и не нужную ему кровать.
На диване сидела Клава и рассматривала что-то, кажется, фотографии. При виде Грекова она улыбнулась и сделала движение подвинуться, но передумала. Вошедший уселся рядом, и скоро приятное тепло соседки проникло к нему, оживило и вызвало избыток остроумия. Греков немедленно пошутил, посмеялся и налил вина из хозяйских запасов. Клава участвовала в общем разговоре об искусстве икебаны, входившей тогда в моду, поражая приятелей меткостью замечаний. Доставая фотографии, Греков позволил себе вольность: он оперся на колено миловидной собеседницы. Смелый жест не вызвал осуждения, скорее наоборот. Рачительный хозяин тем временем расстелил на столе афишу с рекламой Пейте чай, служившей скатертью. Он же заварил чай и поставил чашки. Четыре.
– Потороев? – спросил Греков.
Новоселов пожал плечами, и тут раздался громоподобный звонок в дверь. Пришлось идти открывать, а Греков тем временем откровенно приник к соседке. Она засмеялась и снова принялась за фотографии, делая вид, что ничего не происходит особенного, как если б сидела одна в беседке, увитой плющом. Кавалер, впрочем. отпрянул: в дверях показался чемодан, вероятно, фанерный, и затем добродушное лицо с толстоватым носом, небритым, увы, подбородком и проницательными глазами. Костюм не обнаруживал никаких претензий на моду.
– Сколько? Когда? Почему? – засыпали вошедшего вопросами, и Новоселов что-то спрашивал из-за спины: четверо едва поместились в комнату. На лице гостя заиграла ритуальная улыбка. Он жестом приказал убрать со стола всё. Греков схватил бутылку, а Клава незаметно быстро переставила чашки: легко было угадать в ней превосходную хозяйку. Потороев смахнул даже крошки и осторожно водрузил чемодан на стол для всеобщего обозрения. Затем он уселся по другую сторону Клавы, развязно через нее перегнулся и взял бутылку из руки обомлевшего Грекова. Он сделал глоток, да такой, что Клава стала собираться в магазин. Впрочем, он и обмахивался газетой: на лбу блестел пот. Новоселов не удержал нетерпения.
– Потороев, черт возьми! Дай ключ.
Спрошенный снисходительно улыбался. Взволнованный Новоселов едва не сорвал крышку. Общий крик восторга потряс потолок: проложенные газетами, по четыре в ряд лежали белые бюстики усами вверх. Один-таки выкрашен бронзовой краской! То был пробный тыраж Атца Народов.
– Как живой! – поежилась Клава.
– Ну и товар! Нет, вы поглядите! – захлебывался Новоселов, расставляя бюсты, словно купец на ярмарке в царское время (тогда, правда, другие изображения пользовались успехом). Потом бюсты уложили и немного успокоились. Клава незаметно принесла из магазина новые бутылки, на радость и удивление мужчинам. Она чувствовала, что в наш век умение быстро сходить за алкогольным напитком сильный пол ценит больше всего.
– Завтра будет готова первая серия, – важно сказал Потороев. – Сто штук.
Квартиру в столице Грузии уже нашли. Предполагалось перенести туда и производство вождя, а тем временить обнадежить клиентов.
– Значит, едешь ты? – тревожно спросил Потороев.
– Не еду – лечу! – вскричал Греков.
– Упаковать получше, сдать в багаж – проскочит, – согласился Новоселов. – Но остальные поедут поездом.
– А деньги – сюда! Мы завалим страну печатной продукцией! – мечтал Потороев. – И кто даст денежки? Сталин! – уже почти с наслаждением издевался он.
Звенели стаканы, гости шутили удачно. Клава оказалась в центре внимания. Легкий румянец красил ее все больше.

– А помнишь эту историю с Кобой? – дрогнувшим голосом спросил Греков.
– Как? С кем? – смешался Ц., прерывая рассказ о великолепии Парижа. Он грустно улыбнулся, поскольку дело шло о временах молодости.
– Пришлось остановить проект, – вздохнул он. – Кто-то сумел, надо же, доказать, что нельзя таким способом добывать… эти, как их, ну, средства. Ты знаешь… – Ц. оглянулся, и Грекову показалось, что кругом говорят по-русски. – Возвращаться трудно, но там – многое.
– Например, тюрьма, – съязвил зачем-то приятель.
– Ну и что ж, тюрьма, конечно, это возможно, но я уже не в том возрасте, чтобы попадаться. И потом…
– Там теплее.
– Yes, в рабстве теплее. Там больше сочувствия, что ли, сам знаешь. Если я опасаюсь, то одного: кретины начальники закроют все дырки! Клапанов нет, клапанов! Все полетит в тартарары! – почти стонал Ц. – Просвещение и все наши бумажки, это ладно, но одиночка внезапен, пока не выстрелит – никто и не знает. И нет ничего страшнее испуганного начальства!
– Ты думаешь, они…
– Вот-вот, этого-то и боюсь!
Они посмотрели в окно: через улицу виднелась решетка Люксембургского сада, деревья с редкими листьями. Густой наплыв автомобилей, толпа людей, родившихся здесь и потому безразличных, яркие витрины с одеждой и манекены, сделанные с излишним неореализмом.
– О, если бы… – начал Греков и запнулся. – И все-таки мы пытались внести разумное в муравьиную жизнь, оплодотворить ее, так сказать… Бездна и хаос наступали, я сопротивлялся – и был счастлив, пока не увидел, что… пока – тогда пока руки опустились. Ты знаешь, самое важное – люди, которых любил. Что ж, а Наполеоны, так сказать, – куклы.
– Так и есть, – кивнул Ц.
– Смотри-ка: по земле бегут трещины, всё проваливается, а мы пьем – и ничего – коньяк.
– И неплохой, – уточнил собеседник. Он смотрел на Грекова остро.
– Но где же твердое?
– Дно, друг мой. Старайся достать его ногами.
– Знаешь ли, я не смог бы и дня провести в Москве, вообще – там, – неожиданно признался Греков. Ц. согласился.
– А ты?
– Что я, я и был тут, слава Богу, недолго, что там! Я уже две половинки. Начальству – жертвенный танец в пещере, а домой не пущу.
– Вот как!
– Постой-ка, – соображал Ц. – И не в этом дело. Человека три-четыре, ну пять, ну ладно – не спорь – шесть, – пальцев хватит, – интересуются мыслями, даже выдумывают их. Второй круг, говорят, шире. Так слушай: если и возможно влияние, то – на ощущение власти! На самоощущение их! От нас не зависит реальность, пока мы не испугали человеческую машину! Но в меру.
Ц. перекладывал журналы и газеты, не выпуская бокала и даже умудряясь чиркать спичкой. Вдруг он оставил все это и отлучился.
Греков вспомнил, что забыл спросить о Потороеве. Странный гул донесся из-под земли, и даже бокал, стоявший слишком близко к другому, зазвенел весьма мелодично. Кажется, неподалеку проходила линия метро, не иначе.

Шел третий день всенародного торжества. Пригород казался покинутым: уже не было сил выйти на улицу. На берегу речки сидел одинокий старик с удочкой. Дальше речка расширялась в озерко. Сквозь песчаные бугры тут и здесь пробивалась свежая осока. Греков наслаждался ощущеньем покоя и отдыха: той весною петля вдруг разорвалась.
Они шли неторопливо, беседуя. Так беседовали они годами, когда выдавалось время. впрочем. виделись они все реже. Пройдя по туннелю под железной дорогой, они взошли на пригорок. Тут стоял каменный дом о двух этажах, но без крыши и деревянных частей.
– Его строил некто, разумеется, с большими деньгами, однако всего лишь полковник в отставке, – сказал Потороев. – И зачем полковнику такой дом: шесть комнат на бугре – ого! Соседи, конечно, писали, да у того был приятель в начальниках. Нет, уж слишком дом на виду! Начальника сняли – и строителя взяли, – псс, в рифму попал. Он вез железо со склада, не бесплатно, конечно. но как-то все не по чину. Жена вышла за майора, а он вышел на свободу – и умер.
Приятели походили вокруг. Из домика, спрятанного в кустах, вышла пожилая женщина с черной повязкой на глазу и смачно их выбранила.
– Вот и нам досталось! – засмеялся Потороев. – Не дом – западня.
День шел на убыль, и на мгновенье пространство утратило глубину: словно на плоскости нарисованный кустик виднелся поодаль, сосновый лесок, редкие домики. Солнце приобретало оранжевые и красные цвета, и уже небо становилось лазурным вблизи светила.
Они не спеша возвращались к жилищу, которое Грекову предстояло покинуть: у него не было своего. Он вовремя не сообразил, что молодость не продлится вечно, что и он отяжелеет и будет мучаться там, где прежде рассмеялся бы и легко утроил. Предстояло уйти, и Греков вполне наслаждался последними днями устроенной жизни. они прошли и еще пешком и вернулись другой дорогой, через заросшее репейником поле.

– Ты знаешь, все-таки у нас был порыв отгородить местечко, – произнес Греков, не замечая отсутствия Ц. – И ведь преуспели: главное осталось нам. Не в том дело, чтобы вычерпать помойную яму их государства, а вырастить цветок.
– Какой? – спросил подоспевший Ц. Греков смутился: он впал в пафос, не заметив того, однако настаивал:
– Я люблю это время. каждый человек казался мне умником, верно, не смейся: я принимал любого встречного всерьез. Инстинкт, что ли, был разумней: я как-то не стремился к встречам, они прекращались, если не имели значения.
– Не уезжай, – вдруг попросил он.
– Что? – не понимал собеседник, шурша газетами, поспешно отпивая из бокала. – А! Да нет же, ты не хочешь воскресить – нет – то, что оставил. Ты хочешь восстановить прошлое: мы пировали – в гнусном бараке, не правда ли, именно по-платоновски пировали: бутылки, надежды, разговоры!
– И надежды! – подтвердили рядом. Греков повернулся: гарсон убирал со столика неподалеку и взглянул на него равнодушно, но и с готовностью принесли что-нибудь съесть и выпить.
– Ты можешь смотреть, – веско заметил Ц. – Что у нас, что здесь, что – там.
– Я сращиваю две половинки, – сообщил Греков.
– И это дело. А если пришло время помолчать, – откуда я знаю. И как насчет того, чтобы высветлить палитру? – пошутил Ц. обходивший их столик господин, ухоженный, в котелке и с газетой, вздрогнул, – не столько от звуков чужой речи, в Париже это не редкость, но испуганный вероятным вторжением в его расчеты и планы. «Я выбрал свободу, а ты – гибель, мучительную, окруженную свиньями», – подумал Греков.
– В конце концов, – прищурился Ц., – ты выбрал свободу, а мы – гибель. Мучительную, среди визга и хрюканья.
– Можно и по-другому: мое одиночество получило логическое заключение.
– Какое же?
Греков указал на мужчину средних лет в углу, читавшего книгу. Тот однако пошевелился и сплюнул, а потом громоподобно высморкался и тем погубил пример, но зато и дал карикатуру иных.
Ц. засмеялся.
– Ты тонкач, Греков, ты нашей породы.
Они притихли. Разговор иссякал, поскольку оставалось главное, о чем речи и не было, о чем если и можно поговорить, то молча, остро ощущая присутствие друг друга.
Вскоре пришлось расставаться. Греков проводил Ц. до метро и даже проехал с ним несколько станций, объясняя, как тому добраться до места ночлега. Расставаться им не хотелось, но и не нужно было, чтоб из гостиницы их увидели вместе. Эмигрант спохватился:
– Мне сходить! Я схожу! Схожу! – И едва успел пожать руку Ц., выскакивая из вагона.

Шум лавины автомобилей на Елисейских полях подействовал умиротворяюще на него, Грекова. Ожидая посреди авеню, пока светофор остановит движение, он огляделся. Горящие надписи взбирались на крыши: мокрый асфальт блестел отраженным светом. Отовсюду слышалась музыка.
Он вдруг ощутил колебание почвы и даже шагнул вперед, чтоб сохранить равновесие. Такое с ним случалось и раньше: он пересек улицу, словно сбегал с косогора, и быстро вошел в кафе и потребовал пива. Он имел теперь право опереться на стойку и скрыть происходящее от равнодушных, впрочем, посетителей. Он зажмурил глаза: рядом хрустели салатом, и поодаль хрустели, и из угла и с других этажей доносился хруст: слишком многие ели салат.
Холод улицы привел его в чувство. Он возвращался нарочито пешком, чтобы приустать и сократить вечер одиночества перед сном. Он миновал веселый квартал краем, однако попался: женщина в короткой шубке схватила его за рукав. Он понял сначала, что видит ее впервые, а потом отклонил неуместный сегодня призыв.
Завлек его и торговец. Разные мелочи лежали на прилавке, брелки, цепочки, маленькие башенки из крашеного под золото алюминия, груда кошельков – разумеется, пустых, какие-то перстни и нитки с бусами. Рядом стояли белые бюстики. Полузамерзший торговец глянул на покупателя и назвал сумму столь ничтожную, что не купить изображение было просто невежливо. Однако Греков не купил и пошел было дальше, но вернулся и спросил, чей это бюст. Продавец пожал плечами и отодвинулся.
Пройдя темный и пустой переулок, Греков поднял голову и посмотрел на свое окно, черневшее бы под самой крышей, если б не вывешенная для просушки рубашка. Прихваченная морозцем, она качалась на ветру, едва слышно хлопая о стекло, словно белый флаг сдающейся крепости. Усмехнувшись, Греков подумал, что многое зависит от придаваемого вещи значения: если договориться, то это мог быть и военный штандарт накануне решительной битвы.
Он вступил на скрипучую лестницу. Дойдя до третьего этажа, он увидел полоску света: дверь была приоткрыта. Старый испанец ждал, не согласится ли сосед и почти приятель зайти, выпить стакан вина и сыграть в китайские шашки. Греков согласился однажды и очень давно, вероятно, полгода назад, и с тех пор испанец всегда дожидался его прихода и уже не выглядывал, словно опасаясь отказа: отпирая дверь своей каморки, Греков слышал, что тот запирает свою. Теперь он постоял и вошел. Шагнув, он миновал прихожую величиной с грецкий орех и попал в комнату-чемодан, в котором умещались-таки стол и кровать, даже два полукресла, тумбочка и отопительное устройство.
Испанец сидел, опираясь локтями на стол. Греков увидел приготовленную игру, бутылку с вином, два стакана. Темное морщинистое лицо оживилось: старик ответил на приветствие с такой радостью, словно это был вернувшийся издалека если не сын то все-таки близкий родственник.
– Ну и погода сегодня, – продолжал испанец, – у нас такой никогда не бывает. У нас всегда солнце.
И наполнил второй стакан, не спрашивая согласия соседа. Греков выпил залпом, и старик одобрительно закивал головой, тут же и пошутив:
– Пей, пожалуйста, я все равно впереди.
Они долго разговаривали о погоде, о которой старик знал из газеты: он редко выходил запастись вином и едой. Греков спросил его о семье, и тот нашел тему: он даже достал письмо от какого-то Альфонсо, – то самое, которое показывал Грекову после состоявшегося знакомства, и опять перевел отрывки. «Погода у нас хорошая», – писал Альфонсо.
Грекову захотелось домой: он чувствовал, что уснет, если ляжет спать немедленно, если не проворонит, но уйти нельзя было. Старик не обидится, конечно, нищете обижаться нельзя, но ему станет тоскливее: приход Грекова пообещал развлечение и участие.
Опередил испанец и в игре, но Греков почему-то едва не одолел, и старик совсем разгорячился, сыпал ругательствами, а руки у него дрожали. Игра превращалась в муку, но Греков не находил силы встать и еще подниматься в холодную конурку, пока над кроватью не ожили часы времен Египетского похода: скромное тиканье прервалось хрипением, словно рядом умирал легочный больной, затем стонами и рычаньем, но часам так и не удалось пробить полночь.
– Мне завтра рано вставать, – сказал Греков.
– Тебе завтра рано вставать, – отозвался старик.
Они посидели еще немного не двигаясь, и тогда жилец сумел подняться и выйти, и двинуться дальше. Он долго ловил ключом замочную скважину, наконец, открыл. Он зажег отопительное устройство и снял только ботинки, прежде чем лечь в ледяную постель, и накрылся толстым ватным одеялом, подарком знакомых беженцев, преуспевших в делах. Долго ему мешали заснуть набегавшие образы: рыла и рожи, и опасные неотчетливо видимые предметы, или вообще волосатые уши и вытаращенные глаза. Он вспомнил о Боге, и только тогда возникшая в теле теплая точка стала увеличиваться, распространилась на спину и грудь, однако для ног тепла не хватало, и ему показалось, что их у него нет.
Он заснул, как провалился в яму. Тут ничего не было, и лишь спустя время явился человек в телогрейке, стоявший в углу какого-нибудь московского жилища, и перед ним другой – в пиджаке, отачивающий карандаш ножиком. Оба повернулись к нему с тарелками в руках и стали звенеть вилками о стекло, вероятно, и ножами, – Греков не мог разглядеть. Звонили и в других местах, да так долго, что он весь вспотел и задыхался. И тогда проснулся и сообразил, что в комнате нестерпимо жарко и душно и что времени уже довольно. Он сбросил одеяло и – ополоснув лицо, едва надев ботинки – заспешил вниз по лестнице.
Он заглянул в почтовый ящик и вытащил кучку рекламок. Торопясь по улице, он перебирал их, и вдруг увидел открытку с видом Парижа и вспомнил, что именно ее купил первой по приезде и потом покупал, пока не охладел к местным красотам. Это были химеры с собора Парижской Богоматери, держащие в клювах какие-то круглые плоды, ягоды винограда или еще что-нибудь. «Надо, наконец, узнать, что у них в клювах», – подумал Греков. Перевернув открытку, он сразу узнал почерк, и сердце его сжалось, и потом он едва вздохнул и постарался опереться на что-нибудь, и ухватился за манекена, которого только что установили у дверей открывавшегося магазина.
– Мсье нравится костюм? Мсье хочет купить? – спросил его молодой приказчик, улыбаясь широкой профессиональной улыбкой. И только вглядевшись в Грекова, спросил с раздражением, но и беспокойно:
– Мсье нехорошо?
Греков нашел в себе силы покачать отрицательно головой и даже утвердиться на ногах, и отправился дальше, повторяя про себя то, что только и написал Ц.: «Дорогой мой! Прощай».

Париж, 1977