О СЛАДОСТЬ ДНЕЙ МИНУВШИХ

мой главный сайт http://nicbokov.blogspot.com контакт bokovnicolas@yahoo.fr

Thursday, August 11, 2005

Пантера в прыжке

© Nicolas Bokov

Митрофанов любил оставаться в тени, и тут, на берегу сокольнического пруда, убыстрил шаги, чтобы уйти с жаркого места. Он успел пожалеть, что не имеет в портфеле купальных принадлежностей: то-то он поплавал бы в прохладной воде, пересек бы пруд и улегся на травке. Долго жалеть не пришлось. Не только плавок или полотенца в портфеле не было, самый портфель он оставил дома.
Солнце пекло жестоко на подступах к пивному заведению, названному на иностранный манер «кафе». Козырек современной постройки отбрасывал тень. Митрофанов рывком одолел незащищенное место.
Он попросил пива. Буфетчик удивился и ушел. Нескоро пришла буфетчица, снимая остававшиеся еще папильотки, и посмотрела на Митрофанова растерянно и вопросительно.
– Пиво есть? – негромко ответил посетитель на немой вопрос.
Буфетчица изумилась.
– Трофейное? – уточнила она, имея в виду, конечно, чешское, захваченное в изобилии грозным маршалом бронетанковых войск.
Буфетчица помотала головой, будто лошадь, сгоняющая овода с влажного нежного носа. Она даже почесала его, словно насекомое сумело-таки ужалить.
– Хотите коньяк? – не без лукавства предложила она. Митрофанов едва успел остановить расторопную женщину, уже и открывавшую бутылку.
– Я хочу вина, – раздельно произнес посетитель. Так говорит иностранец, опасающийся с утра до вечера, что его извратят, ошельмуют и вышлют, погубив заветную мечту: заработать на шесть цилиндров в моторе и на вторую, черт побери, ванну. Да только вовремя вспомнил Митрофанов, что вином называется портвейн и чем-то близкие к нему напитки, – мадера или, в конце концов, херес.
Ему же хотелось кисленького, холодненького, сухонького… Такое он получил, но на просьбу о холодненьком буфетчица отозвалась фырканьем, она даже как-то странно икнула и задрожала, скорее всего, от бешенства. Впрочем, добротная заграничная рубашка на Митрофанове ее смирила.
Он уселся в углу наиболее темном рядом с деревянной стеной, выгораживавшей часть залы для более почтенных посетителей, вышедших, естественно, из народа, но ушедших уже далеко. За стеной вели себя достойно: слышалось бульканье разливаемых жидкостей, звон вилок (разумно предположить, что и ложек, но тогда уже стук), приглушенный говор едва приступивших едоков.
Митрофанов не спешил налить или откусить. Он хотел насладиться: немногочисленностью посетителей в будний летний день, неопределенностью развития событий, уверенностью, что с утра затерялся.
– Иголка в стогу сена, – произнес он самодовольно.
– Денис!
Он осторожно повернул голову. Обращались к другому: Денис был несомненно моложе Митрофанова, крепче, чересчур, впрочем, угреватый, с тем блеском в глазах, который сразу выдает электромонтера.
Благодаря случаю стало известно имя нашего Митрофанова. А фамилию мы знали и раньше, да не только мы: многие знают его фамилию благодаря неусыпному наблюдению и, скажем прямо, нескромным расспросам.
Стало быть, за столом сидел не только Митрофанов, но и Денис. (Тогда еще только потенциально, так сказать, задолго до того, как возможность стала действительностью, – добавим до посвященных лиц, точнее, лица. И вспомним это лицо. Отложим перо. Откинемся на спинку стула и попробуем закурить сигарету, смущенные тем, что руки чиркают спичками долго, напрасно ломая их).
Чересчур смело утверждать, что за столиком сидели Митрофанов с Денисом, поскольку сидел-то один человек. Наша правда (следовательно, и сила) вот какая: воображение не знает преград.
– Хороша речь, коли голова с плеч, – говорят в народе, – неожиданно вставил Денис.
– Митрофанов много, а Митрофанов один, – парировали мы.
Посторонний Денис вышел, едва не разрушив зарождавшуюся фабулу. Митрофанов облегченно вздохнул и быстро выпил. И тут же Денис пополнил почти уже пустой стакан, да теперь не спешил Митрофанов. Он закурил сигарету, предварительно оглядев ее со всех сторон, обнюхав, даже выудив и покусав табачное волоконце.
Он любил намеки и знаки. Не найдя таких в сигарете, Митрофанов курил уже равнодушно, не спуская взгляда с портфеля (который, впрочем. забыл дома). Ему пришлось домыслить портфель, – весьма потертый, но добротный, из свиной кожи. Его-то он и оставил однажды в метро и уже прощался со внешней свободой, памятливо перебирая содержимое бумаг. Но тогда его нашли и вернули. Теперь портфель одиноко лежал под кроватью: пустой, увы, чрезвычайно пустой портфель, следовательно, и адрес вызнавать бесполезно.
В ногах посетителя установился покой. Ему нравилась неразборчивость ощущений, сглаженность мыслей, возникших после простых жестов наполнения и, черт побери, опустошения стакана. Она любил отдыхать: острота трезвого мышления подчас причиняла неудобство, почти боль: так излишне отчетливый рисунок иногда утомляет взгляд. Вино уничтожало последовательность, следовательно, неизбежность итога.
Он загнул пальцы на левой руке, будто сосчитал что-то, например, дни или знакомых, и разогнул, словно тех и других уже не было. Его некстати обеспокоил явственный шум, доносившийся из-за деревянной стенки. Слышны были откровенно пьяные голоса мужчин, непротивный смех женщин, развлекавших вышедших из народа посетителей, вероятно, даже его посланцев. Долетали и кусочки бесед: «… гарнитур… сертификат с полосой…» – и даже отчетливо:
– Такую тахту отхватил.
Митрофанов усмехнулся. Посланцы народа говорили все громче, словно не боялись, что их услышат, запомнят, а потом и предъявят (приговаривал, бывало, профессор Ключевский, покидая кафедру истории в девятнадцатом веке). Сравнить столетья легко, а вот поберечься и перестать, убрать, наконец, длинную руку – не мог никто и никогда, хотя посланцам иных народов это и удавалось.
Уже разбилась посуда за деревянным забором, и взвизг потревожил Митрофанова: посланцы народа жестоко бились между собой, не сойдясь, вероятно, во мнениях о цветном телевидении.
– Я тебе покажу телефункен! – донеслось до простых посетителей, не посвященных в дела государства. Митрофанов немедленно выпил в честь своей проницательности, но тут же засомневался: как? В ответ раздался страшный удар в деревянный забор.
Тут затихли, а потом шум застолья возобновился. Впрочем, дверь отворилась. Из-за перегородки вышел военный и огляделся, покачиваясь, ища нужное взглядом довольно бессмысленным и вдруг увидел: коробку спичек в руке Митрофанова, уже определявшего чин шедшего к нему посланца.
Подполковник сумел приблизиться. Он взял спички, словно вынул из специальной подставки, покачиваясь волнообразно, зажег. Справив потребность, военный клал коробку в карман, развязно обобществляя имущество, как привыкли они это делать. Но Денис ухватил руку военного, разжал кулак и вернул Митрофанову спички.
Служитель Ареса опешил. Он вдруг взмахнул рукою, словно намереваясь ударить неблагодарного, которого он защищать бы не стал от врага – от чехов или венгров – а защищал! Денис едва успел подставить бутылку, держа ее крепко. Удар пришелся не в лицо, а суставом запястья в стекло, к счастью, прочное. Вина выплеснулось чуть-чуть.
– Я космонавт, – прижимая к груди искалеченную – увы, на самое недолгое время – руку, представился подполковник и продолжил:
– А тебя –
Рядом возник и другой, но уже не посланец в космос, а слуга народа: рослый мужчина, одетый, разумеется, в штатское платье, с круглыми глазами навыкате. Иной химик сравнил бы их цвет с раствором медного купороса и попал бы в точку над i.
– Ваша фамилия? – немедленно сделал выпад Митрофанов, обороняясь. Космонавт насупился.
– И ваша? – еще уменьшая опасность, обратился простой гражданин к слуге. Правильно говорят (ах нет, говорили: ныне об этом никто не помнит), что труднейшее испытание – медные трубы известности. Собеседники замялись, словно его заведомо не выдерживали.
Очень они были непохожи на товарища Пигмеева, знакомца Дениса. Тот не скрывался:
– Аллё, Пигмеев вас слушает.
– Товарищ, вы – Пигмеев?
– Я, я Пигмеев!
И уж популярность у него была. Кто красное знамя несет? Пигмеев. Кто рациональное зерно ищет с утра до вечера? Диссертацию пишет? В ООН выступает? Пигмеев. Только и слышится: товарищ Пигмеев едет, уехал, прилетел.
А вот эти другие. Слуга взял посланца за плечо: тот сник, скис, даром, что космонавт. Они отмолчались и вышли. Военному хотелось в фургончик с заветной буквою М, да поведение слуги было иным: он зачем-то вошел в телефонную будку.
Митрофанов немедленно покинул кафе, не забыв допить и вино, и углубился в парк. И мы по своей природной боязливости не стали дожидаться, а ушли вместе с Денисом.

*

Он знал, что до вечера пойти некуда. Он представил тому и причины, возникшие, может быть, по его оплошности, нерасторопности: верно, действие всегда в его жизни опаздывало за точным – случалось, что и ярким – умозаключением.
Виной тому было и расписание пароходов, но как именно, с какой стати, – Митрофанов не решался даже предположить. Поэтому он, промечтав в парке до позднего вечера, не поспешил, а съел сосиску в скромной закусочной «Сатурн», оборудованной в сторожевой будке. Его слегка встревожило внимание молодой женщины, точнее, как выяснилось потом, телефонистки. Тревога притупилась и улеглась, поскольку в основе интереса он расчувствовал нечто природное, уместное подчас при знакомстве мужчины и женщины.
– Вы торопитесь? – флиртовал Митрофанов, тронутый скорее миловидностью, чем красотой телефонистки Лиды, пронзительностью ее взгляда на вещи: на столики, пробитую витрину, хранившую бутерброды с бывшим сыром и, конечно, банку с мукой, назначенной символизировать сметану.
Лида не торопилась. Она и приклонила голову на плечо Митрофанова не без некоторого, впрочем, приглашающего с его стороны жеста.
– Я хочу выйти замуж, – неожиданно произнесла связистка.
– Куда? – не дослышал Денис.
– За сына генерала. Чтоб всё сразу.
– Лучше за адмирала, надежнее, – посоветовал кавалер с таким апломбом, будто заведовал брачной конторой. И прибавил:
– Я – сын адмирала.
– Какого?
Тут донжуан чуть не попался: ни одной фамилии он не знал, поэтому отвечал на вопрос затяжным поцелуем. С этим телефонистка согласилась, но для поглаживаний и остальных вытекающих действий требовала доказательств.
– Да я сам почти адмирал, – выкручивался Денис.
Похолодало так, словно лето сегодня кончалось. Листья шуршали, будто искусственные, изготовленные из тончайшего цинка. Цвет же был и вовсе цинковый, зеленоватый.
Впору было расстаться.
Увлекшись игрой в сравнения, он только спустя время заметил, что сидит на пологом склоне по-над железной дорогой. И вставший над городом лунный серп, серебряный на вид, и еще погасавшая оранжевая полоска зари длили состояние определенности и плотности мира, чрезмерной вещественности. Его телесной причастности, наконец. Прозрачен был воздух. Неподвижно светились огни в окнах жилого массива. Рискованный день продолжался, переходил в ночь.

Митрофанов и ухом не повел, увидев силуэт женщины. Он вообразил, что это вышедшая за него замуж телефонистка, но тут же побранил себя, причем самым оскорбительным образом. «Глупец», – сказал себе Митрофанов, а вслух произнес:
– Здравствуйте. – Он затруднялся в выборе имени. Женщина присела рядом на пологий берег канала, вырытого для железной дороги, и он уже пожалел, что слово не воробей. Возобновлялось знакомство или возникало, он не мог бы сказать откровенно. Уверен он был только в одном: в этих местах Денис оказался впервые.
И он чуть не вскрикнул от испуга, от неожиданности: он сразу узнал силуэт, закрывший часть звезд, причем и лунному серпу нашлось достойное применение. Готовая к прыжку черная пантера покоилась в небе. Месяц блестел серебряным ошейником.
И прыжок совершился. Небо разошлось и снова сомкнулось.
Порыв ледяного ветра подхватил консервную банку. Со стуком и скрежетом симфонии Кейджа она покатилась прочь, подпрыгивая на гравии, ударяясь о рельсы. Стальная колея мерцала в лунном свете, словно вонзившиеся в пространство шпаги.
Оцепеневший от холода Денис с трудом поднялся на ноги. Приходилось спешить. Отошедшее из мира тепло нескоро будет пополнено дыханием и любовью: немногие дышат и любят.
Стремление влекло Дениса, но более опытный Митрофанов склонялся к другому. Все же и он понимал опасность, которую принесла эта ночь.
Снова он подосадовал на пароходное расписанье. Он решился идти вдоль парка, обогнуть бесшумные деревья, пересечь город с тем расчетом, чтобы достигнуть предполагаемого места не слишком задолго до рассвета. Может статься, впервые ночь поставила ультиматум: понять, не ошибиться, прозреть и вкусить.

Часть пути он прошел по высохшей грязи, сбивая комки, спотыкаясь. Светил и прожектор, и второй, а он выбирал темноту, словно опасаясь слишком ненужного грубого вмешательства. Тьма сделалась гуще на подступах к шоссе и перелеску. Он заметно отклонился от направления к Филям, выбранного поначалу.
Впрочем, неожиданно он попал в город быстрее и в более благоприятном месте, чем рассчитывал. Он повернул на исходе моста и мог прямо подойти к подъезду, но тут разглядел человека в плаще, прочно сидевшего на лавочке, несмотря на поздний час.
В иное время Денис, беззаботно запрокинув голову, увидел бы свет, исходивший от лампы в глубине комнаты, горшок на подоконнике, веер торчавших из него кистей и кисточек. Он почувствовал бы умиротворение, изливавшееся вовне из жилища.
И он даже вздрогнул: в комнате блеснул огонек. Но тут же понял ошибку: автомобиль мигнул фарами в переулке, и свет их отразился в стекле.
Он решился. Он быстро подошел к двери, но не открыл ее, опасаясь звуков лязга, встревоживших бы человека в плаще, который сидел в шагах в двадцати хоть и не совсем спиной к происходящему, но все-таки полубоком. Митрофанов вынул фанерку в нижней трети двери, с успехом заменившую разбитое Пуховым стекло. Подражая какому-нибудь акробату, он просунул ноги вперед и оттолкнулся руками. К сожалению, шум этого поступка превзошел скрип открываемой бы попросту двери. Хуже того: он не мог установить, заметил ли дежурный его проделку, подал ли сигнал или, напротив, не придал ему никакой важности.
Он быстро взбежал на этаж. Он даже постучал в стену рядом с дверью квартиры, словно кто-нибудь ждал его в комнате, поспешил и открыл бы. Пришлось самому поворачивать ключ в замке.
Отпирал он и комнату. Высоко подвешенные уличные фонари светили сюда мертвым светом. Денис подумал и лампы зажигать не стал: все-таки никто не видел его в лицо, никто не мог бы определить, в какую именно квартиру вошел ночной посетитель. Впрочем, света, проникавшего с улицы, было вполне достаточно.
От вещей исходило еле слышимое тепло, может быть, усилившееся с отъездом Натальи Владимировны, рожденное частым прикосновением ее рук и взора. Митрофанов взял белевшее в темноте полотенце, сложил вчетверо. Он прижал его к щеке и так ощутил нежность погладившей руки. Он поцеловал ладонь.
Глаза смотрели на него с любовью. Он дотронулся до волос, ниспадавших на плечи. Он уже не удержал и улыбки, пораженный силою воображения, и почти улыбнулся, обрадованный нежданной встречей. Денис правильно разрешил опасную задачу, вернее, хорошо расслышал подсказку. Он подошел к столу поискать что-нибудь, например, спички.
Тут он увидел очертания миски с кусками давно приготовленной глины. Поспешно схватил он кусочек, частицу, принесенную издалека, с места рождения в плоти. Ожидаемой шероховатости не было: гладкое, мягкое грело ему ладонь, влажное, словно дыхание. Он положил частицу в рот, восполняя урон или ущерб, зиявший, расползавшийся подобно проказе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он опешил. Он чувствовал знаки, рассыпанные в изобилии тут, там, здесь. И взгляд Наташи не был недоуменным, когда он словно споткнулся и упал, к счастью, на диван, напоминая измученного дорогой путника: лежал, раскинув руки, мужчина, даже ботинок свалился (развязался шнурок, а владелец и не заметил). Он бодрствовал: он-то услышал просьбу.

*

Дождавшись, пока соседи уйдут заниматься соразмерной деньгам работой, Митрофанов вышел умыться. Свет, вспыхнувший в общественной ванне, не уничтожил темноту, вернее, темноту целиком, но оставил на полу круглый ее шарик величиною с кулак. Он покатился и даже успел посмотреть на человека маленькими глазками. Имел он и хвостик.
Крыс обоего пола Митрофанов видел много, особенно в последнее время, но черную крысу встретил впервые. Она не заставила себя прогонять, напротив, стремительно удалилась в дырку под ванной и немедленно выглянула, словно приглашая преследовать. Она даже сделала выпад в сторону стопы Митрофанова, произвела, черт возьми, отчаянную вылазку, решив, по-видимому, что ванная – уже захваченный плацдарм, территория, освобожденная от ига людей.
Нога человека отбила атаку, поддержанная правой рукой, ловко метнувшей в животное кусок превосходного земляничного мыла. Затем Денис долго не мог найти его, чтобы умыться. Наконец, и это устроилось. Он быстро почистил зубы и хотел было насладиться минутами чистоты, как уже пасовал перед скрежетом ключа в замке квартирной двери. Соседи наработались быстрее, чем он рассчитывал, было даже неясно, успели ли хоть кто-нибудь добраться до места трудовых усилий.
Но вот грохот кастрюль в общественной кухне, шипенье жаркого, бульканье супа достигли наивысшей силы, почти заглушив щелчки запираемого замка. Денис М. вышел незамеченным и удачно смешался с толпой. Та волновалась у подъезда: вероятно, разнеслась весть о предстоящей продаже товара в соседнем магазине. Там и тут слышался боевой клич, предваряющий натиск, прорыв и штурм.
В другое время Денис полюбопытствовал бы, чего именно жаждут привередливые горожане, гороха ли, капусты или других экзотических плодов. Теперь он не мекая вошел под арку и углубился во двор, прикрытый со спины алчными покупателями: они уже писали числа друг у друга на лбу, обозначая порядок в очереди.
Солнце поднималось. Чересчур большие дома отбрасывали долгие тени. На кустиках барбариса, на пучках пожелтевшей травы заметна была роса. Денис нагнулся и смочил зачем-то ладонь – ах, вот зачем: он провел по лицу ладонью, словно умылся, подчиняясь неотчетливому воспоминанию детства. Он порадовался свежему воздуху, протяженности дня, на исходе которого воображал себе (не имея на то никаких оснований!) встречу с Наташей. Больше того, он был почти уверен в этом, хотя смутно и опасался, что пароход опоздает, сядет на мель, а пар потеряет силу.
Он огляделся. Довольно значительный, но все-таки пустырёк приводил к мелким постройкам, за которыми стояла вокзальная башня с часами. С помощью известной фигуры из пальцев Денис М. определил длину минутной стрелки, не понимая сразу, как и где придется использовать добытые знания. Он пересек пустырь и сразу за ним проспект маршала Шакалова, и вышел к мелким домам. Сапожная мастерская не привлекла внимания Дениса, а вот у зеркальной он задержался. В старинном трюмо отразились небольшие округлые уши… к сожалению, он отвернулся, и мы не успели дать его словесного портрета. Это и к лучшему: в наше беспокойное время реализм чреват такими последствиями, из-за которых художник рискует испортить себе репутацию.
Денис взглянул на часы. Времени до встречи с Пуховым оставалось довольно, потому-то он пошел неторопливо в сторону старой части города так называемой Трубной площади. Он представлял себе утро приятеля. Конечно, он уже придвинул поближе кружку с кофе, но левым глазом косит в газету. Вот брови изумленного читателя поднялись: столько деталей не производил никто и нигде, никогда! А неугомонные москвичи произвели.

*
Пухов недружелюбно посмотрел на искусанные лодыжки, словно они были виноваты в непротивлении. То были следы тараканов, отнюдь не клопов: любой искушённый горожанин определит разницу в подобных случаях. Впрочем, приходили ночью и клопы, и они предпочли бедра Пухова. Это его не удивило. После грандиозной войны в ночь на 22 июня насекомые поделили сферы влияния. Битва произошла на животе крепко спавшего Пухова, проснувшегося в самом разгаре и едва не лишившегося рассудка.
Теперь Пухов хотел почесать лодыжку, но воспротивился и запретил себе, чтобы не ослаблять силу воли.
Он вылез из мягкой рухляди, сотворенной неумолимым Временем из одеяла, матраса и превосходного в прошлом пальто, и протиснулся между книжными полками и шкафом, перешагнув сломанные лыжи и связанные вместе колеса, кстати, совсем новые, купленные по случаю в ожидании рамы и других частей велосипеда. Он очутился в кухне. Следы несомненного пиршества вызвали улыбку на его лице, добродушную, даже растерянную. Он пересчитал рюмки и чашки и нахмурился. Одной пластмассовой кружечки не было.
Зорко осмотрелся Пухов по сторонам. Пропажу он быстро нашел в кастрюльке с кофе. Видать, захмелевший гость (небось, Антон) пытался зачерпнуть себе варева, да потерпел фиаско. Пухов покраснел: он стыдился того, что уже не впервые в жизни думал о людях плохо, подозревая их.
Скрывая смущение от самого себя, он старательно вымыл посуду, вымыл руки и причесался. Лежавшие на стуле книги (вчера они были извлечены для участия в горячем споре) Пухов перенес на подоконник. Три или четыре в мягкой обложке (небось, запрещенные, ай-ай) он задержал в руке, оглядываясь, разыскивая что-то глазами, словно хотел даже спрятать их, и спрятал в шкафу.
Чайник собирался кипеть, когда Пухов вернулся с газетой. Он обыскал все полки, пока нашел под столиком банку с кофе. И вот приятный запах распространился по микроскопической кухне, проник в ноздри и вызвал несомненное удовлетворение их владельца. Правда, сахара едва хватило, да и кусок хлеба пришлось подержать над паром, чтобы откусить. Но Пухов уже придвинул поближе кружку с кофе, кося левым глазом в газету. Брови его поднялись: столько деталей никто не производил, нигде и никогда! Правда, о назначении продукта говорилось туманно, даже сквозило смущение: власти не знали, как придется использовать детали, удастся ли. Сообщений о конце мира в газете не было. Впрочем, цензура и не пропустила бы такого.
Посмотрев на часы, Пухов вздрогнул и засобирался: стрелки показывали десять утра.
*
Миновав первую половину разговора, приятели позволяли себе отдыхать. Пухов быстро доел капусту, а Митрофанов закурил и зажмурился: дым попал неудачно, да в глаз. Некоторое время он был похож на оплакивающего несчастье, и Пухов даже остановился жевать, но потом с облегчением продолжил.
– Так ты думаешь, это безнадежно? – вдруг вернулся Митрофанов к исчерпанной теме, словно надеясь, что наевшийся Пухов подобреет и решит иначе. Собеседник промычал несколько слов, которые Митрофанов не понял, и помотал головой отрицательно и неумолимо.
Денис оглядывал местность. Бульвар спускался к площади; старые липы надежно хранили прохладу. Чахлый кустарник выгораживал квадрат для «пельменной», учрежденной на открытом воздухе. Столики стояли прямо на гравии. Неподалеку сидел старик и старался читать газету, но ронял голову в приступе сонливости, будил самого себя и опять пытался узнать что-нибудь. На пустых столиках прыгали воробьи.
– Может быть, связаться с К.? Он – знаток.
– Надо б повременить, – твердо сказал Пухов, доставая из портфеля салфетку и утираясь ею. – Вечером я еду в Смоленск, сейчас не с руки.
Теперь и он курил сигарету, установив локти на столе, поглядывая доброжелательно на Дениса.
– И все-таки мне грустно, что наше время уходит, даже ушло, – неожиданно пофилософствовал Пухов. – Мы надеялись бескорыстно, думали, что события имеют вес. А они так, пустячки. Потом началась оборона и затянулась.
– Столетняя война розы и жабы, – пошутил Денис, желая развеселить Пухова. Тот посмотрел печально.
– Оттого ли, что молодость совпала с годами свободы? Или в молодости свободен, потому что надеешься? Или потому, что глуп, смел, неопытен, черт побери!
Мягкое лицо Пухова являло противоречие чувств, он растерянно шарил по карманам в поисках коробки спичек и вдруг увидел ее перед собой. Он раздраженно добыл огонь и успокоился.
– А разве умели мы сохранить дружеский круг, защищенный от разнообразных пришлецов? Желавших играть в картишки за пивом?!
Митрофанов утешал взглядом откровенно горевавшего собеседника, но и сам поддавался настроению.
– Ты ведь знаешь, с какой любовью пишутся мемуары, сколько в них грусти по ушедшему… И вот наша молодость оборвалась! – Он развел руками в недоумении. Денис хотел поддержать разговор, но закашлялся дымом. – Настал день, когда события походят, как две капли воды, на имевшие место!
Денис сделал протестующий жест.
– Ну, хорошо, – с неудовольствием поправился Пухов, – как вода, зачерпнутая в реке утром и вечером. Словно ты не знаешь: не всё попадает в память, только драгоценности, да и они разные. Но жемчуг стареет. Остается печаль, грусть, – потому что не повторить.
– Смотря что, – усмехнулся Денис.
– Сгинул девятнадцатый век со всеми пролетками! – яростно вскричал Пухов. Воробьи переполошились и поднялись в кроны деревьев.
– Иногда я думаю, что мною движет только упрямство, – угрюмо, но спокойно сказал он и оглянулся на звуки хруста. Старика-читателя все-таки усыпили новости о невиданном урожае, он повалился со стула, а теперь хотел встать. Митрофанов помог ему взглядом. Старик нарочито потоптал газету, подстроившую ему ловушку, даже плюнул на нее и тут же трусливо огляделся. Заметив наших собеседников, он немедленно поднял листок, бережно уложил в карман и ушел.
– А женщина? – прервал Митрофанов молчание Пухова.
– Может быть, – пожал тот плечами и добавил: – Быть может.
– Да как же! – не согласился Митрофанов. – Не с другой ли планеты столь отличные от нас существа?
– Что ты, Даня, с ума сошел! – взмолился Пухов. – Взять, например, Эльвиру. Выпросила почитать книгу, разумеется, редкую, теперь книг не печатают, – и тут же облила ее сиропом! – Пухов даже застонал. – Взяла не спросившись другую – и разорвала страницу! И все оправдание, что – нечаянно! – Он побледнел и замахал на Дениса руками, словно разгоняя облепивших того комаров. И действительно: с широкого лба Дениса слетела не виденная дотоле муха. Ей так и не удалось добыть пропитание или продолжить род.
Разгорячившийся Пухов продолжал перечислять женщин и погубленные книги, потопленные корабли, разрушенные города.
– И будь «Капитал» покороче – Россия была б спасена! Евстафьев изучил вопрос: жена экономиста наделала папильоток из восьми глав и принялась за девятую, самую опасную! Теперь их объявили недописанными.
Горячность молодила приятеля. Он сидел на стуле кавалеристом и рубил рукой воздух. Митрофанов улыбнулся, услышав о забавном факте, хотя его интересовала не прибавочная стоимость, но только цена на простейшие съедобные продукты.

*
– Там крыса, – сказала Наталья Владимировна, придерживая дверь, словно зверек мог приналечь, ворваться к ним, отторгнуть и нечто более существенное, чем, в конце концов, жизнь.
Денис Константинович лежал и болел, укрытый одеялами, и не только ими: вынуто было пальто с прикрепленным фунтиком нафталина, тут же отвязанным и переложенным. Благодаря крепкому чаю с малиной уже близилось и выздоровление. Уже расчеты и предприятия казались почему-то важными, словно без них всё грозило упасть.
Тут в дверь постучали. Принесли, как водится, телеграмму, да соседи ушли и открыть было некому. Помощники покоились на своих местах: шкаф, старомодный и деревянный, круглый стол, лампа с падающим – на многие ухищрения – козырьком.
– Немыслимо покинуть или оставить, поскольку нельзя сказать с уверенностью, как требуют иные, стоит ли свобода жизни. Стоят ли будни тела того, чтобы тщиться? Чтобы по бедности судить и выкрикивать? Это называется укорением слепых. Но не предлагать же им еще и бинокль, то было б глумлением – привычным занятием любителей видов и далей! (Говоривший метил тут, несомненно, в Дениса). Сила зрения предопределена: вспомним поступок Пухова. Но и у слепоты есть глубины, недоступные зрячим!
Произнеся подобную речь, Тавров повернулся к Митрофанову.
Возможно, мы не совсем точно воспроизвели сказанное, не успев записать всего: мы завистливо смотрели, с какой заботливостью Наташа укутывала больного и поправляла подушку. (Кое-что мы перепутали неумышленно, а там-тут – вполне намеренно. У особо проницательных слушателей хранится в сейфе, разумеется, точная запись речи нашего спикера у постели Дениса).
Он-то и вознамерился ответить, да только Наташа предложила сыру и вина. С ноздреватым же кусочком во рту больной предпочел помолчать, тем более, что из коридора позвали соседи:
– Королёва.

Он-то и вознамерился ответить, да только Наташа предложила сыру и вина. С ноздреватым же кусочком во рту больной предпочел помолчать, тем более, что из коридора позвали соседи:
– Королёва.
Наташа вышла и вернулась почти немедленно: соседи спросили, какое ныне тысячелетие, и удалились. Тавров ловко и пошутил, сняв только точки над е:
– Королева, за ваше здоровье!
Пришлось выпить вина, но, конечно, без принуждения, предвкушая последствия: растущую непринужденность, умеренную развязность, медлительность.
Был здесь и Волопасов, приятель, давний знакомый Пухова, оператор. Он вертел в руках чудный никелированный глазомер, превращенный в брелок для ключей. Был, конечно, Антон (фамилию называть поостережемся). Пухов же выказывал нетерпение: он явно подливал в стаканы из вновь открытой с приятным хлопком бутылки.
Тут Волопасов готовился возражать Таврову, почесывая за ухом у собаки по прозвищу Пудель. Впрочем, Пудель пуделем и был. Мастью он вышел отменной: кремовой и с отливом другого трудно определимого цвета.
– Вы не правы, – возразил он. Столь категорическое утверждение развеселило присутствующих, и даже за стеной рассмеялись. Наташа улыбнулась и занялась чаем. Поднявшийся было Митрофанов снова прилег: он вспомнил о своей болезни, собравшей их вместе. Наташа подошла посмотреть, беспокоясь, укрыт ли он четырьмя одеялами и пальто для пропотения. Он-то и потел от выпитого вина, чая и смешного замечания Волопасова. И все-таки близость Наташи пришлась ему по душе. Он упросил посидеть рядом, вблизи, даже не отодвигаясь.
– Каков! – усмехнулся Пухов. Денис и тут засмеялся.
– Так бывает, – согласился он, как бы усиливая случайность вывода Таврова. – Слепота и спасительна, ведь иные одобрят раздевание, например, человека в стужу и помещение его в подвал. Не сразу дается узнать: слепота или зрение заведомо даны при рожденьи, хуже того, при зачатии. Есть шанс отыскать. Шансы уличить слепого – ничтожны.
Пухов, сидевший на подоконнике, подал знак осторожности. Он словно считал-пересчитывал на пальцах стоявших под окнами. И показал собранию: четыре.
– Мы в западне, – веско произнес Антон. И правда: в дверь позвонили. Звонил и телефон, да и вилка упала со звоном. Волопасов ушел на кухню подогреть воду. Пухов отправился в ванну починить умывальник. Денис же М. открывал входную дверь.
– Вам телеграмма, – запинаясь, начал рослый мужчина с матерчатыми глазами, тем не менее все-таки бегавшими. Он протянул обрывок газеты. М. успел ухватиться и прочитать заголовок: «Убит при попытке к бегству». Тут посланец отделения связи заговорил и совсем бессвязно:
– Телеграмма не вам… этажом выше… на площади Гигиены… – Однако побежал наверх, хотя площадь была в совсем другом месте столицы, а дом, где болел М-в, числилась за улицей летчика Курова.
Волопасов вернулся из кухни к прерванной теме:
– Действительность! – начал он, молитвенно сложив руки, но и тут Пухов строго поправил:
– Реальность.
Поняв сказанное как приказ, Пудель дернул за поводок, и дверца холодильника распахнулась. Ах, мы забыли приписать, что пудель был к ней привязан: не нашлось, видите ли, лучшего места для неугомонного пса. Пудель-то был хорош: рослый, светло-коричневый, добродушный.
Обнаружились запасы вина, о которых Наташа не знала. Бутылки принес, конечно, Волопасов: он любил все неожиданное и приятное, поддерживающее ненавязчиво настроение и веру в людей. Он хорошо знал неистребимого О., но тогда всплыть его фамилия не успела по причине смерти.
Сейчас он открыл бутылку поспешно, будто опасался, что Митрофанова Дениса Константиновича, сорокового, может быть, года рождения, русского и потому беспартийного, под судом всю жизнь, – вызовут телеграммой в театр, откуда прямая дорога – на стадион, а вино тем временем перестынет, испортится, черт побери, прокиснет. Он и пил так же, как открывал, но потом опомнился и приступил к сыру.
– Даня, накинь-ка и кофту, – велела Наташа, думая о своем, однако готовая выслушать каждого, посетовать или порадоваться. Принимая теплую одежду, Денис задержал ее руку. Перешедшая частица тепла остановила начавшийся было озноб.
Он даже решился встать и проводить гостей, а потом захотел погулять, помочь Волопасову с Пуделем перейти широкую улицу авиатора Курова. Впрочем, Наташа воспротивилась, увидев близкое к осуществлению безрассудство.

Лампу придвинули ближе к дивану. Тишина усиливалась. Будильник, конечно. тикал, но не навязчиво, хотя смущал Митрофанова предопределенностью утреннего звонка. Равновесию способствовал эллипс света на потолке, создаваемый лампою, мягкость подушек. После шумного разговора тишина казалась даром природы.
Наташа что-нибудь читала, улегшись, подперев рукою голову, убирая время от времени прядь волос, упадавшую на лоб. Он смотрел осторожно, словно просто лежал и курил, но и прислушивался к ней, притягивался исходящим теплом. Безмолвие, густое в углах, расползалось по комнате. Свет погасал, вероятно, непроизвольно, исподволь подбирался к ним, уже и обнявшимся, сон.
*
Погода не способствовала прогулке: резкий ветер сек лицо сухим мелким снегом. Пуделю это не повредило: он бегал порывисто и даже прогнал увязавшегося за ними слугу народа в отличном зимнем пальто: воротник, конечно, был поднят, но едва покрывал непомерные уши, снабженные вдобавок и каким-то заграничным приспособлением.
– Вы поедете к себе? – спросил Волопасов.
Они стояли на набережной. Местами пробивалась сквозь лед черная неприятная вода. Не дождавшись ответа, он продолжал.
– Вот, например, Тавров. Он руководствуется другим: ему привычна гибель.
Митрофанов вздрогнул и вообще встрепенулся. Но собеседник предостерегающе кашлянул, потом чихнул, впрочем, уже не намеренно.
– Вы знаете: настало время разъединения. Для вас, пусть для многих – смертельно. Одиночество обуздать трудно, это высшая философия.
– Но идею принимает и стадо, – сокрушенно заметил Денис.
– Отнюдь! – парировал другой. – Лозунг, плакат! Без этого стадо вымирает.
– Итак, только горсть, горсточка – нас.
– Довольно и такого.
Пудель выгнал еще слугу, спрятавшегося неподалеку в телефонную будку, и понуждал его бежать в сторону площади. Вернувшись, пес получил немедленно сахар за рискованное для хозяина усердие.
– Усвойте привычку дружить с мертвыми, на живых не надейтесь. События укрупнились, Денис, я готов повториться: Митрофанов, оттенков все меньше. Оттенки сошлись: черный, несомненно, ветер, белый снег. Препятствия к взрыву исчезли.
– Но опыт, роковой опыт восстаний! – почти простонал Митрофанов. Другой засмеялся, и долго бы ветер разносил его смех, если б он не вздумал закуривать сигарету. Теперь часто сыпались искры в непроглядную тьму зимней ночи.
– Вы хотели бы защититься. Не спорю: защита бывает сильной. Но вот даже и любовь женщины не спасает, вернее, не смягчает удара сапогом в пах. Есть и опаснейшее.
– Что же? – изумился М., словно сам не знал.
– Отчаянный препараты.
Разумеется, М. имел об этом понятие. Ему и случалось следить за наполнением шприца, за игрой пустотелой иглы с косым срезом. При связанных, конечно, руках и ногах оборона весьма затруднительна. Впрочем, он следовал методе Таврова: в миг прокалыванья кожи он отделял тело от себя. Отравленная, но ставшая посторонней плоть не успевала разложить иное.
Они простились.
*
Митрофанов счел нужным перейти замерзшую реку, чтобы на ночлег прийти незамеченным: тогда утро будет нетронутым, цельным, пригодным для размышлений.
Он спустился на лед. Маяком служил прямоугольник, вероятно, склада, – по углам и посередине строения мерцали фонарики. Тут и здесь прочность льда вызывала недоверие. Еще с берега он угадывал место, где растворится в темноте, поскольку и на белом снегу нельзя будет разглядеть черную точку человека, тем более, невооруженным глазом, даже и располагая самым современным вооружением в Африке.
Он оглянулся. Одинокий фонарь. Черные кубы домов, разделенные висящею в воздухе пеленой снега. По набережной медленно двигался автомобиль.
М. достиг середины реки. Лед был сомнительно крепок. Из метели выдвигался покрытый инеем пароход. Он прочитал замысловатое название и вздрогнул. Вот почему обмануло его июльское расписание, – был декабрь на дворе. Пароход и не мог придти вовремя, а нетерпеливый Денис М. увы, не дождался, проворонил, зевнул.
Ни огонька. Но снег обтекал надстройки, переполняя палубу сыпался вниз, шуршал еле слышно. Крылья пурги прикрывали вытянутый лодкою островок. Там справа от склада темнели другие строения.
Чтобы идти дальше, М. уже не смотрел на пароход, столь беспомощный в зимнее время. но что-то двигавшееся, вероятно, живое, стремилось к нему по едва заметенным следам Митрофанова. Послышалось и дыханье.
Его догнал Пудель. Пес дышал нелегко, он взвизгивал, словно хотел сообщить нечто, намекнуть на поручение. Он царапал лапой ошейник, и только непонятливый человек ощупал шерсть под кожаным ремешком.
Из нее Митрофанов извлек бумажный комочек. Пудель залаял и умчался в метель. Расправив бумагу в лист, М. определил, что на нем что-то написано, но что именно, с какой целью, – этого-то ему не удалось разобрать.
Строя догадки, он дошел до земли быстрее, чем рассчитывал. То правда: длительность пути подчас зависит от глубины размышлений, вернее, от увлеченности ими. Он миновал перевернутые лодки, лежавшие правильными рядами, споткнулся о припорошенное снегом весло и тогда огляделся. Перед ним стоял домик. Были в нем окна: Денис видел совсем узенькую полоску света, пробивавшуюся из-под тяжелой занавески. Ветер вырывал клочья белого дыма из невысокой железной трубы.
Пешеход Митрофанов смел рукою в варежке снег, обильно покрывавший днище перевернутой лодки, и сел: он собирался отдохнуть, отдышаться, находя удовольствие в том, что трудна дорога кончилась и близко – дружеское рукопожатие Федора, лодочника летом и сторожа лодок зимой.
Он зачерпнул снега и приложил к разгоряченному лицу, такой жест напомнил ему катанье на лыжах во время столь отдаленное, будто тогда жил другой человек, не он. Впрочем, двадцать лет тому назад он и был другим человеком, прежде всего Денисом. Позднее возобладал Митрофанов, но он подчас уменьшался, стушевывался, особенно в обществе Наташи, – как и теперь, когда Денис поднялся на ступеньку крыльца и постучал, – разумеется, не в дверь, а в окно, и тихонько.
Свет погас. Было заметно: занавеска приотодвинулась, и в темноте мелькнуло белое пятно, – скорее всего, лицо человека. Вскоре и ключ повернулся в замке.
Денис поневоле прищурился на свет электрической лампочки. Лодочник Федор улыбнулся и уже стиснул руку вошедшего, не только радуясь встрече с приятелем, но и предвкушая, конечно, обязательную партию в шахматы. Гость, привыкнув к свету, сказал:
– Ты мало изменился, Федор.
Лодочник даже фыркнул: они виделись не так уж давно. И правда: широкий нос его оставался широким, шрам, как и прежде, начинался пониже уха, не стал лодочник и лысее.
Он проворно дал еды Денису и даже вынул из-под стола бутылку без опознавательных наклеек. Жидкость была приятного светло-коричневого цвета. Федор и пояснил:
– Инжирная, на грецких орехах. – И повел головою в сторону двухъярусной койки, стоявшей в углу вплотную к железной печурке: она обогревала ничтожное помещение, достаточное, однако для неприхотливого лодочника.
На верхнем ярусе спал человек. Он всхрапывал и вдруг пролепетал несколько слов.
– Ты его не знаешь. Пусть отоспится, – одобрительно сказал Федор, уже наливая две стопки инжирной на грецких орехах. Денис выпил не раздумывая.
Он вдруг почувствовал: мир вошел в его сердце, поскольку тикали ходики, безмятежно спал человек, а снег, а холод и ночь отгорожены были двойною оконною рамой. Денис любил этот быт: старый тулуп и ватник, висевшие на гвозде, деревянный некрашеный пол, старые табуретки. Такого он не мог бы создать, но любил приходить, если жизненный бег убыстрялся уж чересчур, и крепкая дверь в стене, – хуже того, искусно нарисованная, – становилась опасною западней.
Ему выпали белые, и это было приятно: он любил играть именно белыми. Федор любовно расставлял фигуры. Доска была тяжелой, основательной; подстать ей и пешки, кони, ладьи. Ферзь белых – в просторечии «королева» – добавлен был, вероятно, из другой партии взамен потерянного: изящный, с ажурной короной, наклеенная на основание подушечка была не суконная, а бархатная.
В качестве первого хода лодочник вновь наполнил стопки. Денис же двинул немедленно королевскую пешку. Лодочник отвечал тем же. Очевидно, обе стороны пытались захватить центр, причем белые преуспевали. Такое случается в любительских партиях: начало развивалось сумбурно. Главным был не расчет, а интуиция и случайность.
Черный слон вдруг напал на белого коня, разумеется, не имевшего седока, но вынужден был отступить после чудесного хода пешки. Денис преследовал и даже приоткрыл правый фланг, приготовляя путь для ферзя, и выдвинул эту самую сильную фигуру. Лодочник защищался. Он опять налил замечательной инжирной, однако закусить забывал: размышляя, он держал над полем сражения вилку с кружком колбасы, словно то был военный штандарт.
Мысли любителя белых разбегались при виде стольких возможностей, суливших , впрочем, немногое: там – пешку, а там… минутку… да, и тут лишь пешку. В памяти неожиданно всплыло высказывание философа, в прошлом известного: «Единственная возможность мыслится как необходимость, но в действительности не становится таковой». Вздохнув, Денис выиграл пешку.
– Мама!.. – прозвучал жалобный голос. Игроки вздрогнули и переглянулись. То вскрикнул во сне гость лодочника, словно звал на помощь или, быть может, откликнулся на призыв помочь.
Они разменяли фигуры. Теперь Денис играл осторожнее. Положение черных казалось прочным, они и готовили несомненную атаку, открыв путь ладье – или, как говорят в пригородах, «туре». Это был излюбленный маневр Федора, всегда управлявшийся с ладьей как-то особенно удачно и с видимым удовольствием.
Увлекшись происшествиями на левом фланге, Денис вдруг увидел и испугался: готовившийся к удару черный слон – в просторечии офицер – занял диагональ, на которой стояли белый король и зачем-то прикрывавшая его королева.
Острая боль пронзила сердце Дениса. Он прижал руку к левой половине груди и даже наклонился вперед: ему никак не удавалось вздохнуть. Возможностей защитить ее не предвиделось.
То был откровенный зевок. Теперь наливал инжирной Денис, звеня горлышком бутылки о стопку, даже промахиваясь и роняя драгоценные капли на клеенку. Лодочник не высказывал удовлетворения; он, вероятно, был огорчен невнимательностью противника, смазавшего интересную партию.
Конечно, иной мастер счел бы такую игру смешной, неумелой. Касабланка плюнул бы и ушел, Алехин перестал бы подавать руку. Другое увидел бы Лужин, понимая, конечно, что дело не только в окончательном целом, но и в части того, во фрагменте, подчас более значительном, чем безупречная победа.
Федор снял ферзя неохотно, избегая смотреть на приятеля: на щеках Дениса разыгрался жаркий румянец, да и по лбу шли красные пятна. Он имел, разумеется, шансы если не одолеть, то подстроить ничью. Белые кони опустошили тыл черных, и уже одна ладья стояла в стороне от доски. Но то был последний всплеск мужества. Почти безучастно он наблюдал, как черная ладья устремилась к его королю, и зачем-то выдвинул его навстречу.
Над полем сражения повисла рука лодочника.
Лампочка вдруг мигнула и совершенно потухла. Темнота усилила тишину: свист пурги и шелест сухого снега приглушили бормотание спящего. Жестоко выбранив электростанцию, Федор разыскивал на полке керосиновую лампу.
– У тебя есть спички?
Денис не отозвался. Он вспомнил, что не прочитал записку, принесенную Пуделем, но подумал, что уже знает, о чем там речь.
Это мало походило на педантичного Митрофанова. Конечно же, он протянул коробку Федору и теперь осторожно расправлял извлеченный из кармана листок, ожидая света.


Париж, 1976